Хадижа и Фатима с детьми были допущены к Марии, но старались не докучать ей своим присутствием. Да и, правду сказать, мальчики не умиляли Марию, как бывало, не радовали ее, даже когда они лопотали с ней по-русски. Что с большими, что с малыми Марии было одинаково тошно.

Одна Николь оказалась на высоте житейской мудрости. Она не приехала. И позвонила лишь на второй день, вечером. Марии доложили, что звонит мадам губернаторша, и она сделала для нее исключение, подошла к телефону.

– Ты извини, лапонька, – начала Николь обычной своей скороговоркой, – но я никак не смогу к тебе приехать.

Мария промолчала.

– Да, ты уж меня прости, – продолжала Николь, – не смогу. Тем более я живо представляю, как мы все тебе сейчас нужны, ха-ха-ха! После такой встряски! Ха-ха-ха! Мой совет: хлопни фужер коньяку и ложись баиньки. Пока! – И Николь опустила трубку.

Мария была этому рада, вернее, почти рада, потому что на самом деле ей было все равно. На секунду она задумалась о предложении Николь насчет коньяка – нет, и коньяка не хотелось. Ей не хотелось ничего: ни утра, ни вечера, ни дня, ни ночи, ни людей, ни ветра, ни солнца – ничего! В этом и была ее болезнь: в тяжелой апатии, вдруг охватившей ее сразу после суда над туарегами. Она даже помнила этот миг, как будто завеса упала между ней и остальным миром. Хадижа и Фатима вывели ее тайным ходом со двора мечети – один из адилей не только указал путь по свободному от толпы склону, но и услужливо проводил их до стоявшего в укромном местечке под горой автомобиля. И, как только все они уселись в автомобиль, и водитель, бербер в красной феске, тронул машину, тут и познала Мария никогда еще не испытываемое ей ощущение полной прострации и чувство глубочайшего безразличия ко всему на свете. В какие-то моменты ее душа как бы самовольно отделялась от тела и она, Мария, могла взирать на себя со стороны, как на чужую, совершенно постороннюю женщину. И это ощущение было ужасно, от него становилось нестерпимо холодно внутри и хотелось вырваться из машины, от сжимающих её с двух сторон Хадижи и Фатимы, вырваться и бежать куда глаза глядят, бежать от самой себя. "Как души смотрят с высоты на ими брошенное тело", – вспыхнула в сознании и погасла тютчевская строка. Во всей ее жизни русская литература, русская песня, русская музыка играли такую большую роль, что, можно сказать без всякого преувеличения, были как бы частью не только ее жизни, но и ее самой, частью личности, душа ее как бы проросла струнами огромной всенародной души, созданной усилиями сотен отмеченных Богом музыкантов, поэтов, писателей, певцов, как специально подготовленных для своего поприща, так и самородков.

Машина плавно катила по узкому шоссе. В связи с только что состоявшимся судом над туарегами дорога, по которой было ближе всего до виллы господина Хаджибека, оказалась забита ликующим народом, и пришлось свернуть в объезд, сделать крюк километров в пятнадцать. И тут Мария, угревшись между своими арабскими сестричками, внезапно уснула. Потом доктор Франсуа сказал ей, что так бывает в стрессовых ситуациях, что это нормальный ход вещей. Но это потом, а пока она сладко спала, приклонив голову к плечу Фатимы, и ей снился самый лучший сон в ее жизни…

…Узорчатые, подвижные пятна солнечного света были разбросаны щедрой рукой творца по всей их громадной веранде в Николаеве. Нежная майская листва старого сада, подходившего вплотную к дому, еще не распушилась в полную силу, лакированные листочки вспыхивали в лучах предполуденного солнца, как крохотные зеркала, и высоко в кронах вековых лип на главной аллее, и по всему саду, в темной его глубине; особенно там, в полутьме, весело вспыхивали и кувыркались солнечные зайчики, такие неожиданные и неуловимые, что душа наполнялась столь острым счастьем существования, какое редко достается человеку, способному задумываться о жизни чуть шире, чем только как о куске хлеба или о тряпках. А Мария задумывалась с детства о многом из того, на что нет у людей ответа, никогда не было и скорее всего не будет. Из сада наносило запахом коры деревьев, просыхающих под теплым ветерком, молодой травою, землей, взрыхленной на клумбах под однолетние цветы, а из дома пахло старой оконной замазкой (с утра везде, кроме детской, выставили вторые рамы), теплой одеждой и обувью, еще не прибранными из прихожей на лето, воздухом темных зимних дней, который выветривался так медленно, будто он был спресованный.

В первый раз в новом году, в новую весну той старой жизни они сели пить чай на веранде. Как обычно, всей семьей. Мама, папа, какая-то миловидная девушка лет семнадцати, наверное, сестрица Сашенька, она, Мария, в бежевом платье с короткими рукавами и, что удивительно, какой-то молодой блондин с темными усиками, в белом парадном мундире лейтенанта Российского императорского флота. И, что еще удивительнее, на коленях у него сидели такие же белокурые, как он, мальчик и девочка лет двух и лет трех, что называется, погодки. Он нежно гладил их по головкам и говорил красивым, чуточку хрипловатым голосом:

– Какие вы молодцы, что слушаетесь маму! – И указывал синими глазами на нее, Марию, и она понимала, что это она – мать и жена, а молоденький лейтенант с ее детками на руках – муж. Ее муж!

– Миша, ты будешь пить чай или кофе? – спросила мужа Мария, дрожа от счастья.

– Чай.

– Молодец! – одобрил выбор зятя папа. – Кофе – дамский напиток.

Мария посмотрела на маму, но лица ее почти не было видно. Мария хотела расспросить маму о России, об их с Сашенькой житье-бытье, о том, как счастливо нашелся папа… И еще ей очень хотелось спросить маму о лейтенанте Мише – нравится ли он ей? Получалось как-то так, будто она, Мария, с Михаилом и своими малыми детками через много лет вернулась в целый и невредимый родительский дом… О многом хотела она спросить маму, но почему-то вдруг сказала:

– Ма, а ты правда думаешь, что история – это всего лишь мнение победителей?

– Да, доченька, да, Маруся, к сожалению, да! Ты почитала бы наши газеты и посмотрела бы нашу жизнь! Небось, и до вас что-то доходит?

– Нет, ма, не доходит. Хотя слухи разные есть, но какие-то ужасные, неправдоподобные слухи…

"Боже, какие они хорошенькие, как ангелочки! – с нежностью подумала Мария. – Боже, за что мне такое счастье!" Слезы умиления покатились по ее щекам. И тут она вдруг услышала по-арабски:

– Смотри, она плачет!

– Не буди!

– Попробуем перенести ее в дом. – С последними словами Марии стало ясно, что это говорят между собой Фатима и Хадижа.

– Не-ет. Не надо нести. Я дойду сама, – отчетливо сказала Мария, открывая глаза.

Она проснулась, а сон все стоял перед ее глазами, и когда она поднималась по каменным ступеням виллы, и когда Фатима ввела ее в дом, и когда она наконец вошла в свою большую комнату и прилегла на жесткой кушетке.

– Я пойду? – спросила Фатима. – Тебе ничего не нужно?

– Иди, – слабо отозвалась Мария, – мне ничего не нужно.

Ей действительно ничего не было нужно сейчас в окружающем, только бы удержать перед внутренним взором самый лучший, самый счастливый сон в ее жизни, но вот и он ускользнул и остались в душе одна пустота и ненужность всего и всех…

Так и потянулись день за днем и ночь за ночью. Ей бы нежиться в лучах всенародной славы, а она маялась сама не своя. По ночам ей снились черные пятки туарегов, как будто это были вовсе и не пятки, а черные дула каких-то базук, направленные прямо ей в лицо, – и не убежать, не сдвинуться с места, никуда не деться, а позади – ропот толпы, словно камни в спину: "Это она!", "Русская!", "Она!"

Дни и ночи Марии слиплись будто в один черный ком. Состояние было странное, словно бы не туареги, а она лично побывала на пограничной полосе с тем светом. Читать не читалось, думать не думалось, вспоминать не вспоминалось, она не могла вспомнить даже лицо матери… И когда поймала себя на этом, то тут же села писать письмо…

LXV

Дорогая, любимая мамочка!

Дорогая сестричка Сашенька!

Дорогие мои, незабвенные!

Боже, как я хотела бы увидеть вас наяву! Обнять, расцеловать, прижать к себе и жить, дышать вместе с вами каждый день, каждый миг! Дни вроде тянутся, а жизнь пролетает. Неостановимо! И все без вас, все среди чужих людей. Господи, как я устала от одиночества! Иной раз даже слышу шорох ускользающей жизни – как будто пролетит мимо большая птица, а все равно в бездну…

"А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы!"

– Я всегда помню эти строки Державина. Он тысячу раз прав: остается только через литературу и искусство или через войну – только так впечатываются имена в вечность, да и то… Но так-то оно так, а свою маленькую жизнь жалко. Под своей я подразумеваю и вашу жизнь с Сашенькой, и жизнь папa2, которого уже давно нет с нами. Сегодня вы все мне приснились, а папа вдруг встал из-за стола, почернел и стал как клочок дыма. И уже откуда-то с высоты проговорил на прощание, мягко, как он умел: "Извините, мне среди вас не место. Я подожду. Я хотел бы ждать вас долго-долго…"

Ты понимаешь, мамочка, как он сказал?

Замечательный человек был наш папа. Его попечением я выжила здесь на первых порах, его авторитетом.

А на днях одним мановением руки я спасла жизнь пятерых человек! Я знала заранее, что спасу. А их вывели на расстрел по-настоящему, они ведь были в полном неведении… Какое я имела право? Ты не представляешь, мамочка, как я сейчас мучаюсь! Кто я такая, чтобы брать на себя право казнить или миловать? Только Бог это может, только Бог… Одним мановением руки я спасла пятерых человек от верной гибели, а могла ведь и не спасти…Я с ужасом думаю: а если бы я, например, оступилась и упала, не добежав, выстрелы бы прогремели?! На каждого приговоренного было по шесть стрелков с расстояния в десять метров. А если бы у меня вдруг пропал голос? Невозможно вообразить! Понимаешь, мамочка, они хотели меня поймать и пленить для гарема своего хозяина или продать в рабство, а я ускользнула… Они, конечно, не ангелы, но ведь не в этом дело, а в том, как я осмелилась взять на себя право Всевышнего?! И ведь многие берут, вот в чем ужас! И у нас, в России! И по всей земле! За что же Господу любить нас – отродье человеческое? А я ведь разыграла с губернатором все как по нотам, и мы выждали до последней секунды, наверное, в нашей слаженности сказалось то, что иногда на званых вечерах я пою с его прелестной женой Николь на два голоса, а губернатор нам аккомпанирует.

Мне очень понятны стихи Бунина:

"И у птицы есть гнездо,
И у зверя есть нора,
А мне, бедному, негде преклонить голову…"

Не подумай, мамочка, что я бедна и у меня нет крова. Нет, я не бедна, хотя выбивалась почти из нищеты, но эти времена, слава Богу, позади. Я могла бы купить дом и жить своим домом. Но что мне там делать одной? Я еще не богата, но приноровилась добывать деньги. Всех денег не заработаешь – еще никому в мире не удалось, хотя многие старались и шли на все, дело азартное. А так, что называется, в рамках разумного, я буду богата – это неизбежно. Я люблю работать. Я азартна, но только в том смысле, что люблю ставить цель и обязательно добиваться ее, а в смысле сверхжадности – нет, Бог миловал! Ты не поверишь, мамочка, я играю на Лондонской бирже, правда, очень аккуратно, я всегда помню край, у меня твоя интуиция, и это всегда спасает. Сейчас я увлечена реставрацией портов Тунизии и скоро начну строить здесь дороги… А мы с тобой мечтали, что я буду артисткой, как Ермолова, помнишь? Вот доберусь опять до Парижа, сделаю кое-какие делишки, и тогда у меня появятся новые возможности. Итальянцы очень интересуются тунизийскими портами, а они союзники немцев – связка тебе понятна? Да, дорогая мамочка, я знаю, что ты это тоже чувствуешь: года через три-четыре быть большой войне, она нависает. Я подмечаю много тому признаков, даже здесь, в Тунизии.

Простите, что пишу такими скачками, у меня в голове сумятица и тяжесть, а левый глаз будто бы вытекает, но я все равно пишу – так мне легче.

Видела во сне Сашеньку – такая милая, такая настоящая барышня, еще бы, ей ведь уже семнадцать лет. А 12 февраля будущего года будет восемнадцать! А что до февраля осталось? Уже конец ноября на дворе.

Боже, как я одинока! Ты вообразить себе не можешь, родненькая мамочка. Ты там с Сашенькой, вы вместе, а я одна. Конечно, скорее всего вы живете трудно, бедно и скованно в смысле политическом (слухи у нас ходят довольно нелепые о вашей жизни, левые газеты смеются, а я иногда вдруг поверю, и такая жуть берет!), а я как бы живу хорошо, богато, сама себе хозяйка, молода, здорова, и климат здесь замечательный. Одна отрада – получаю много русских газет и журналов из Парижа, там жизнь вроде бы кипит, но тоже вроде… Недавно прочла стихи, лучше которых и не скажешь о нашем эмигрантском житье-бытье:

"Голубизна чужого моря,
Блаженный вздох весны чужой —
Для нас скорей эмблема горя,
Чем символ прелести земной"

Если бы не русские стихи, не Пушкин, не Чехов, не Гоголь, не "Война и мир", не любимый мной с детства "Робинзон Крузо", то я и не знаю, мамочка, чем бы жила моя душа. Не могу представить себя без русской литературы, без наших песен, без нашей большой музыки – наверное, усохла бы моя душа скорее всего.

Вы, конечно, не ведаете, но уверяю тебя, мамочка, у нас здесь, я имею в виду эмиграцию, пишутся пронзительные, чистые стихи. Только Георгий Иванов и Владислав Ходасевич чего стоят! Наверное, и у вас там есть поэты, писатели, но к нам фактически ничего не просачивается, во всяком случае, ничего достойного, кроме ваших агиток, довольно мрачных.

Наверное, все здешние: и русские, и тунизийцы, – думают обо мне: "Какая деляга!" А я читаю стихи с утра до вечера, твержу их на память, чтобы заполнить душу хорошим. Сейчас мы собираемся возводить в Бизерте храм в память обо всех прибывших, скорее всего он будет носить имя Александра Невского. Здесь много хороших людей, но я общаюсь с немногими, занята, а главное – нет охоты. Но я тайно стараюсь помогать многим, для этого и работаю. А мне самой даже и не знаю, что нужно. Хотя вру, конечно, знаю… и ты, мамочка, знаешь. Нужно то, что и всякой нормальной женщине: дети, семья. Но с этим у меня пусто. Есть один француз – и умный, и добрый, и знаменитый в своей области (он археолог), делал мне предложение, я отказала, хотя он мне и симпатичен, и близок во многом, я максималистка, как и наш папа. Помнишь, как он тебя добивался? Помнишь, как он из-за тебя стрелялся на дуэли? Мне рассказывали, я все знаю! Да и когда я спросила у тебя в лоб – помнишь? – ты ведь не опровергла, не стала меня обманывать. Я страшно гордилась папa2 в детстве, я горжусь им до сих пор и буду гордиться до конца своих дней! Да, отказала я этому французу, и не подумай: не потому, что француз, – ни-ни-ни! Французы такие же люди, не лучше и не хуже нас, только совсем другие. И арабы другие, но уже по-своему. Они – другие! А я хочу своего. И где его взять? Была у меня малолетняя несчастная любовь, стыдно тебе сказать, к дяде Паше! К счастью, без взаимности, а то… Тебе ведь и про его жену, тетю Дашу, ничего объяснять не надо… Ты все понимаешь, любимая мамочка. Они теперь где-то в Америке. А я здесь торчу одна, как гвоздь в стуле. Почему я вернулась в Тунис? Здесь легче стать на ноги. Здесь я первая на деревне, а ты помнишь, как папа любил приводить слова Юлия Цезаря: "Лучше быть первым в деревне, чем вторым в городе". Это когда папa2 упрекали, что он всё в Николаеве и не делает карьеры в Санкт-Петербурге. Ты одна его не укоряла, я это очень хорошо помню. Боже, как я люблю тебя, мамочка, как я тоскую по тебе! И по крошке Сашеньке! Хотя она сейчас уже девица. И я ничего не могу для нее сделать! Как бы я мечтала дать ей хорошее образование, это в моих возможностях. Я чужим помогаю, а своим не в силах, какая несправедливость! Какая нелепость!

Все считают меня удачливой и счастливой. Я всем улыбаюсь, и, как писал Гоголь, "никто никогда не видал на мне унылого вида". Но что они знают обо мне? Я хочу домой! Хочу в наш сад! В детскую! В суфлерскую будку офицерского собрания, оклеенную изнутри папье-маше и пахнущую мышами.

Я по примеру Робинзона Крузо завела себе двух маленьких Пятниц – сыновей младшей жены хозяина дома и моего делового партнера. Чудесные арапчата! Я их учу русскому языку, и они у меня говорят без акцента и начинают учить буквы, складывать слова, скоро сами станут читать Пушкина. Мальчики – прелесть, моя отрада, почти сыновья… Если бы у меня были дети… Не скрою от тебя, мамочка, я все еще надеюсь, хотя когда бедствовала в Праге, то очень тяжело простудилась. От того, что долго лежала без сознания на холодной, мокрой земле… Но я не люблю вспоминать эту историю, прости… ты все понимаешь… Как-нибудь, может быть, я напишу тебе об этом отдельно, а сейчас не хочется. Все любят Прагу, ее принято любить, а у меня одна мутная тяжесть поднимается со дна души, когда я о ней вспоминаю. Так что были и у Маши времена лихие, слава Богу, прошли!

Мне кажется, что вы с Сашенькой где-то в большом городе, но не в Петербурге. Может быть, в Москве? Я ведь была в Москве проездом и совсем не знаю города, так что и вообразить не могу, где вы там спрятались.

Ты знаешь, мамочка, иногда я подхожу к морю, наша вилла вблизи берега, подхожу и думаю: "Господи, как мне его переплыть?" Прямо бы бросилась в волны и плыла, плыла, плыла…

Сегодня мне снился чудный сон: как будто сидим у нас в Николаеве на веранде, ты, папа, Сашенька, я, и пьем чай… Да, вот такой сон: весна, рамы выставлены, белая скатерть на столе, солнечные зайчики вспыхивают в кронах деревьев, и мы все дома. А потом вдруг папа встал и улетел, как клок дыма. Помнишь у Чехова рассказ "Черный монах"? Очень похоже. Впрочем, я посмотрела в начало письма и увидела, что все это тебе, дорогая мамочка, уже писала, но не буду вычеркивать – пусть будет, как есть.

Опять я прыгаю с одного на другое да еще повторяюсь, но это от того, что голова болит, и в ней бедлам, и душа не на месте. Дай Бог, все образуется! Вот пишу я вам с Сашенькой и чувствую, как с каждой минутой мне становится лучше и легче. Как будто расчищается передо мной заваленная камнями моя дорога, моя душа, мой жизненный путь.

Достигну ли я цели? Достигну. Если считать целью внешние блага. А к большому богатству я не стремлюсь. Жизнь развивается не по законам арифметики, иначе бы кто-нибудь один уже давно завладел всем миром. Но есть божественный промысел, и одному никогда еще не удавалось захватить весь мир; полмира – это, пожалуйста, случаи бывали очень близкие, половину не половину, но треть, шестую часть и т. п. Потом, что в богатстве хорошего? Уже сейчас, даже при тех невеликих средствах, какими я располагаю, многие смотрят на меня, как на дойную корову. Это нелегко ощущать. Я хочу помогать нашим и помогаю, по возможности через третьих лиц. Я уже не выношу благодарственных слов, мне тяжело их слушать, при этом я чувствую себя не благодетельницей, как должно бы, а едва ли не воровкой, обобравшей людей за их спиной, а потом отдающей им крохи с барского стола. Хотя это не так, – я делаю деньги из воздуха. Это выражение моего учителя и благодетеля банкира Жака, царство ему небесное! Не знаю, за что и почему, но он пригрел и учил меня совершенно бескорыстно. Это его золотые слова: "Мари, никогда не занимайтесь маленькими деньгами, они даются очень тяжело, и перспективы на этом поприще нет. Занимайтесь большими цифрами, большими проектами, даже грандиозными, большие деньги делаются из воздуха, вы это запомните раз и навсегда!"

Иногда я почти физически чувствую, что где-то там, в России, бродят мои неприкаянные детки. И я в России, а здесь все мираж, все неправда, сон, а явь там, где меня нет.

В Париже я почти вырастила и воспитала себе кузину. Мы всем говорили, что мы кузины. Ее звали, – хотя почему звали? Ее зовут Уля. Она замечательная русская девушка, необыкновенно умная и переимчивая от природы. Все было хорошо, да вдруг моя Уля вышла замуж за бывшего казачьего есаула, все бы славно, да он оказался запойный. Когда я уезжала в Тунис, то предложила ей ехать вместе, но она не захотела бросать своего пьянчужку. "Мой крест, – говорит, – я его и понесу". Сначала мы переписывались, а теперь уже четвертый месяц, как она канула в небытие. Прежний адрес молчит. Где она? Что? Сейчас поеду в Париж и обязательно ее разыщу, ни перед чем не остановлюсь. Если б вы знали, какая она хорошая, моя Улька! Я без нее совсем одна. Ну ладно, хватит плакаться. Все. Точка.

Дорогая мамочка, у меня твои волосы, и как же мне нелегко с ними управляться! Я помню, как ты сама мучилась, особенно с мытьем и расчесыванием. Помню, ты и отрубями мыла, и сыровоткой. А здесь меня девочки научили мыть черным сирийским мылом, мыло замечательное, из оливкового масла они делают, чудо просто! А потом хной. И у меня сейчас до того густые и крепкие волосы, что обрезать жалко, уже ниже пояса, но я все равно обрезаю. Не до пят же мне их растить? Девочками я называю жен моего партнера и хозяина виллы, на которой я живу, – так мне веселей. У него две жены и обе очень милые, хотя совсем разные. Опять я пишу тебе всякую чепушню. Помнишь, как бабушка говорила: «чепушня» вместо «чепуха»? Простите мою сумбурность, дорогие мои.

Целую тебя, любимая мамочка!

Целую тебя, любимая Сашенька!

Крепко-крепко! Много-много!

Вечно Ваша Маруся.