– А я с Москвы приехала, – рассказывала Уля. – Скоро три месяца как. Я у нэпманов в няньках была. Папка с мамкой да и братишки мои в двадцать первом в деревне с голоду померли, а я живая осталась. Еще в двадцатом меня мамкина сестра тетка Катерина к себе в Москву забрала, тоже в няньки. Она сама белошвейка была, уй, рукодельница! И меня всяко научила: и подрубить, и вышить, и связать, и кроить даже. Золотая тетка была, век ее не забуду! Муж ее сбил с панталыку, уехали они в Ташкент на большие хлеба да там и пропали. Везде хорошо, где наших нет. А меня к этим нэпманам в няньки определили, уже в двадцать четвертом, хозяйка еще только родить собиралась. Бо-га-ты-е, уй! Лампарт держали, магазины одежные, обувные, часовые. Из Лубянки им барахло расстрелянных отдавали, у хозяина там брат не последним человеком работал. У-уй! Кучами отдавали. А хозяева специально мастерскую держали, там все чистили, штопали, гладили-утюжили, пятнышки выводили – и в магазин на плечики. А часы, и карманные, и наручные, прямо в тазах у них стояли эти часы! И еще, кроме лампарты, где старушки свое последнее закладывали, была у них и скупка золота-брилльянта. У-уй! Чего я не навидалась! А как сюда они приехали, сразу дом купили, в тот же день, со всей обставкой, возле Елисеевских полей. В Москве Елисеевский магазин, а здесь поля.

– Поля здесь Елисейские, – поправила Мария, которой было интересно слушать простодушную Улю. – Ну и что дальше?

– А чего дальше? Начали здесь в доме жить. Пожили всего неделю. Хозяйка и говорит: "Вот что, Улька, завтра на завтрак свари яйца в мешочке, французы так едят, и нам надо…" Ну я малого укачала-убаюкала и стала думку думать, как тот мешочек сшить. Была у меня полотняная салфетка, ну я и сшила с нее и еще васильки с двух сторон вышила для приятности. А утром поклала яйца в тот мешочек, сварила как следует и на блюде так и подала им на стол – в мешочке. Она как завизжит, хозяйка: "Вон из моего дома, адиетка!" Она, видать, давно на меня зуб имела. И в пять минут выкинула меня с барахлишком за порог. Спасибо, еще тепло было, а то бы дубу дала. А так спаслась по скамейкам, а там и на завод прибилась, не успела подохнуть с голоду. Мне еще пятнадцать, хотя дылда, но я сказала – двадцать. Поверили. Они сами, местные, народ мелкий.

Мария слушала Улин рассказ как откровение. Оказывается, и через девять, а, как выяснилось позже, то и через десять, одиннадцать лет после 1917-го года можно было уехать из России с большими деньгами, со всем своим семейством, скарбом и даже прислугой. Оказывается, подковерные связи были настолько отлажены, что прямо с вокзала чужой страны люди въезжали в собственные дома "со всей обставкой". Значит, свои выпускали своих? При том, не просто в белый свет как в копеечку, а на все готовенькое. Потом, когда Мария поближе узнала русскую эмиграцию во Франции, Германии, Бельгии, Италии, она увидела, что таких, как Улины хозяева, было немало в разнородной русской диаспоре, и они даже образовывали, хоть и тоненькую, но весьма специфическую прослойку. Как правило, это были те, о которых принято говорить "из грязи в князи". В России, при содействии властей предержащих, они нажились на крови и горе многих тысяч людей да еще сумели и вовремя смыться, конечно же, не без обязательств перед теми, кто открывал им засов. Они презирали эмигрантов первой волны, говорили о них: "Мы не бросили Родину в трудный момент, не сбежали, как эти крысы с тонущего корабля, а уехали, как люди!" Они первые стали говорить о России: "Эта страна", они пересчитывали каждый сантим за прислугой и швыряли деньги пачками в ресторанах, они были хитры, необразованны, невоспитанны, чванливы и довольно крепко подпортили представление о русских в глазах европейцев. Но самое главное – от них веяло душевной нечистоплотностью, предательством и душегубством; за ними маячили похищения видных деятелей Белого движения, странные самоубийства, нечаянные отравления [24] и многое другое, темное, хотя и не доказанное… Но не доказанное, как подозревали многие, только потому, что никто особенно не старался ничего доказывать… В 1924 году Франция официально признала СССР, и это сыграло решающую роль во многих конкретных случаях сомнительного свойства. Чтобы «разбираться» в том или ином «русском» деле, его нужно было поднимать на государственный уровень, но все устали, никому не хотелось обострять отношения. Да и какая выгода от стреляных гильз? Кому нужны даже очень известные эмигранты? Пропал? Значит, не повезло. Умер от отравления? Значит, что-то съел. У европейской полиции своих дел хватало, со своими гражданами…

А Уля Жукова оказалась на редкость одаренной, переимчивой девочкой с исключительной памятью, сообразительностью и жаждой знаний. Уже года через полтора тесного общения с Марией она навсегда перестала говорить «тама», "поклала", «значится» вместо «значит» и т. д. и т. п. Склонная к учительству, Мария выучила ее хорошему русскому, а заодно и французскому языку, приохотила к чтению книг.

Мария не задержалась на конвейере. Скоро ее оценили и начали выдвигать, а она подтягивала за собой Улю. В 1927 году Мария уже работала на головном танковом заводе Рено инженером по расчетам предельных нагрузок двигателей и их наладке и получала солидную зарплату. А Уля выучилась на водителя авто и отгоняла машины в накопители. Койкоместо на двоих осталось в прошлом, теперь они снимали хорошенькую квартирку с двумя крохотными спаленками, кухонкой-столовой и прихожей, в которой с трудом могли разойтись трое, с газовым отоплением, плитой, ванной и газовой колонкой для нагревания воды, которая так воняла, что долго не размоешься. Уля поддерживала в их квартирке такой порядок, что иной раз Мария даже ворчала на нее:

– Ну что ты все трешь, трешь, сколько можно!

– Ничего, – весело отвечала Уля. – Работай с душой – горб вырастет большой!

Точно так же, как бывает у людей врожденная грамотность, у Жуковой Ульяны была врожденная нравственность. Мария знала, что на Улю можно положиться как на саму себя и доверяла ей безгранично. Сначала девочка была при Марии кем-то вроде Пятницы при Робинзоне Крузо, но она схватывала все так быстро, так легко перенимала Мариины манеры, обороты речи, словечки, жесты, что со временем всем стало казаться, что они сестры.

Когда однажды в присутствии Ули Марию прямо спросили об этом, то она не отреклась от девочки:

– Да, это моя кузина.

Уля покраснела до слез и метнула в сторону Марии такой благодарный взгляд, что он сказал больше любых слов. С тех пор так и повелось: кузина и кузина. Таким образом, Мария сама воспитала себе родню на чужбине, сама утвердила Улю в новом статусе. И это сделало каждую из них вдвое сильнее, защищеннее и не только скрашивало им жизнь, но и давало точку опоры…

Узкая белая дорога вышла к берегу моря. Дорога на этом участке была насыпная, с очень высокими откосами из утрамбованного известняка, и создавалось впечатление, что автомобиль, словно лодка, плывет в дрожащем от солнечного света, зыбком утреннем мареве. Внизу слева проплывали столбики белых от пыли кактусов, справа скользило синее зеркало Тунисского залива с далекими черными парусами рыбацких фелюг.

"Как много странного в мире! – думала Мария. – Ну как здесь прочтешь "Белеет парус одинокий", когда он чернеет? Не поймут… Или, например, у русских «кыс-кыс-кыс» – иди сюда, кошка, а у немцев – иди отсюда!"

Йодистый запах морских водорослей приятно возбуждал, веселил душу, вселял уверенность и в сегодняшнем, и в завтрашнем, и как бы в нескончаемом дне ее, Марииной, жизни – светлой, деятельной, необходимой не только ей самой, но и другим людям, а даст Бог, то и России!

"Как хорошо, что я переехала в Тунизию! – размышляла Мария. – Здесь так спокойно, и, кажется, есть шанс заработать приличные деньги… Тысячу раз прав Юлий Цезарь: "Лучше быть первым в деревне, чем вторым в городе"".

вернуться

24

В этой связи можно, к примеру, указать на скоропостижную смерть от отравления сорокалетнего генерала Врангеля, последовавшую 25 апреля 1928 г. в Брюсселе.